Саша (бежит навстречу отцу). Папа, ради бога, прибежал он сюда, как бешеный, и мучает меня! Требует, чтобы я отказалась от него, не хочет губить меня. Скажи ему, что я не хочу его великодушия! Я знаю, что делаю.
Лебедев. Ничего не понимаю… Какое великодушие?
Иванов. Свадьбы не будет!
Саша. Будет! Папа, скажи ему, что свадьба будет!
Лебедев. Постой, постой!.. Почему же ты не хочешь, чтобы была свадьба?
Иванов. Я объяснил ей почему, но она не хочет понимать.
Лебедев. Нет, ты не ей, а мне объясни, да так объясни, чтобы я понял! Ах, Николай Алексеевич! Бог тебе судья! Столько ты напустил туману в нашу жизнь, что я точно в кунсткамере живу: гляжу и ничего не понимаю… Просто наказание… Ну, что мне прикажешь, старику, с тобою делать? На дуэль тебя вызвать, что ли?
Иванов. Никакой дуэли не нужно. Нужно иметь только голову на плечах и понимать русский язык.
Саша (ходит в волнении по сцене). Это ужасно, ужасно! Просто как ребенок!
Лебедев. Остается только руками развести и больше ничего. Послушай, Николай! По-твоему, все это у тебя умно, тонко, по всем правилам психологии, а по-моему, это скандал и несчастие. Выслушай меня, старика, в последний раз! Вот что я тебе скажу: успокой свой ум! Гляди на вещи просто, как все глядят! На этом свете все просто. Потолок белый, сапоги черные, сахар сладкий. Ты Сашу любишь, она тебя любит. Коли любишь — оставайся, не любишь — уходи, в претензии не будем. Ведь это так просто! Оба вы здоровые, умные, нравственные, и сыты, слава богу, и одеты… Что ж тебе еще нужно? Денег нет? Велика важность! Не в деньгах счастье… Конечно, я понимаю… имение у тебя заложено, процентов нечем платить, но я — отец, я понимаю… Мать как хочет, бог с ней; не дает денег — не нужно. Шурка говорит, что не нуждается в приданом. Принципы, Шопенгауэр… Все это чепуха… Есть у меня в банке заветные десять тысяч… (Оглядывается.) Про них в доме ни одна собака не знает… Бабушкины… Это вам обоим… Берите, только уговор лучше денег: Матвею дайте тысячи две…
В зале собираются гости.
Иванов. Паша, разговоры ни к чему. Я поступаю так, как велит мне моя совесть.
Саша. И я поступаю так, как велит мне моя совесть. Можешь говорить что угодно, я тебя не отпущу. Папа, сейчас благословлять! Пойду позову маму… (Уходит.)
Иванов и Лебедев.
Лебедев. Ничего не понимаю…
Иванов. Слушай, бедняга… Объяснять тебе, кто я — честен или подл, здоров или психопат, я не стану. Тебе не втолкуешь. Был я молодым, горячим, искренним, неглупым; любил, ненавидел и верил не так, как все, работал и надеялся за десятерых, сражался с мельницами, бился лбом об стены; не соразмерив своих сил, не рассуждая, не зная жизни, я взвалил на себя ношу, от которой сразу захрустела спина и потянулись жилы; я спешил расходовать себя на одну только молодость, пьянел, возбуждался, работал; не знал меры. И скажи: можно ли было иначе? Ведь нас мало, а работы много, много! Боже, как много! И вот как жестоко мстит мне жизнь, с которою я боролся! Надорвался я! В тридцать лет уже похмелье, я стар, я уже надел халат. С тяжелою головой, с ленивою душой, утомленный, надорванный, надломленный, без веры, без любви, без цели, как тень, слоняюсь я среди людей и не знаю: кто я, зачем живу, чего хочу? И мне уже кажется, что любовь — вздор, ласки приторны, что в труде нет смысла, что песня и горячие речи пошлы и стары. И всюду я вношу с собою тоску, холодную скуку, недовольство, отвращение к жизни… Погиб безвозвратно! Перед тобою стоит человек, в тридцать пять лет уже утомленный, разочарованный, раздавленный своими ничтожными подвигами; он сгорает со стыда, издевается над своею слабостью… О, как возмущается во мне гордость, какое душит меня бешенство! (Пошатываясь.) Эка, как я уходил себя! Даже шатаюсь… Ослабел я. Где Матвей? Пусть он свезет меня домой.
Голоса в зале. Женихов шафер приехал!
Те же, Шабельский, Боркин и потом Львов и Саша.
Шабельский (входя). В чужом, поношенном фраке… без перчаток… и сколько за это насмешливых взглядов, глупых острот, пошлых улыбок… Отвратительные людишки!
Боркин (быстро входит с букетом; он во фраке, с шаферским цветком). Уф! Где же он? (Иванову.) Вас в церкви давно ждут, а вы тут философию разводите. Вот комик! Ей-богу, комик! Ведь вам надо не с невестой ехать, а отдельно со мною, за невестой же я приеду из церкви. Неужели вы даже этого не понимаете? Положительно, комик!
Львов (входит, Иванову). А, вы здесь? (Громко.) Николай Алексеевич Иванов, объявляю во всеуслышание, что вы подлец!
Иванов (холодно). Покорнейше благодарю.
Общее замешательство.
Боркин (Львову). Милостивый государь, это низко! Я вызываю вас на дуэль!
Львов. Господин Боркин, я считаю для себя унизительным не только драться, но даже говорить с вами! А господин Иванов может получить удовлетворение, когда ему угодно.
Шабельский. Милостивый государь, я дерусь с вами!
Саша (Львову). За что? За что вы его оскорбили? Господа, позвольте, пусть он мне скажет: за что?
Львов. Александра Павловна, я оскорблял не голословно. Я пришел сюда как честный человек, чтобы раскрыть вам глаза, и прошу вас выслушать меня.
Саша. Что вы можете сказать? Что вы честный человек? Это весь свет знает! Вы лучше скажите мне по чистой совести: понимаете вы себя или нет! Вошли вы сейчас сюда как честный человек и нанесли ему страшное оскорбление, которое едва не убило меня; раньше, когда вы преследовали его, как тень, и мешали ему жить, вы были уверены, что исполняете свой долг, что вы честный человек. Вы вмешивались в его частную жизнь, злословили и судили его где только можно было, забрасывали меня и всех знакомых анонимными письмами, — и все время вы думали, что вы честный человек. Думая, что это честно, вы, доктор, не щадили даже его больной жены и не давали ей покоя своими подозрениями. И какое бы насилие, какую жестокую подлость вы ни сделали, вам все бы казалось, что вы необыкновенно честный и передовой человек!